IV. Второй визит
(июнь 1975)
Он вернулся туда в июне. Без объяснений даже для себя — просто поехал. Сказал охраннику снова про санэпидстанцию, получил разрешение на повторный осмотр подземных коммуникаций.
На этот раз она была во дворе. Сидела на деревянной скамейке — большое ошкуренное бревно у стены — и ела бутерброд, вынутый из газетного свёртка. Чёрный хлеб и что-то вроде докторской колбасы. Половина красного помидора. Перерыв.
Ильин прошёл сначала мимо, но потом остановился. Это было против всех правил, он это знал. Оперативник не разговаривает с объектами наблюдения просто так.
— Жарко сегодня, — сказал он.
Она посмотрела на него без удивления. Как будто незнакомые мужчины в штатском регулярно заговаривали с ней о погоде на скамейке возле работы.
— Июнь, — сказала она. — Самое пекло ещё впереди.
Он не уходил. Это было глупо и необъяснимо.
— Вы здесь давно работаете?
— Давно. — Она откусила хлеб с колбасой, прожевала. — Вы из санэпидстанции?
— Да.
— Значит, второй раз приезжаете. Первый раз в марте были.
Он почувствовал неприятное: она его запомнила. Это означало — наблюдательна. Или тут почти не бывает чужих, а он заметный чужой. Первое было опасно для дела. Второе — непонятно и почему-тотревожно.
— Запомнили, — сказал он.
— У нас теперь гости редко бывают. — Она пожала плечами.
Они помолчали. Пахло свежескошенной травой и разогретой на солнце пылью.
— Как вас зовут? — спросил он. Он уже знал. Но спросил.
— Нина.
— Юрий, — сказал он. Только имя. Не фамилию, не должность, не звание.
Она кивнула и снова откусила хлеб с колбасой. Разговор был окончен — она это обозначила очень просто, без грубости, просто перестала на него смотреть. Вернулась к своему обеду.
Ильин пошёл к дежурному, спустился в подземный коллектор. Смотрел на трубы и думал о другом.
В это же время в трёхстах метрах от бетонного забора станции, на пыльном пригорке, стояла серая «копейка» ВАЗ-2101 с покрытыми засохшей грязью номерами. Внешне — обычные Жигули, но под капотом сыто урчал форсированный мотор от Волги, а за рулём сидел капитан Кротов из седьмого (“наружка”) отдела, он работал по заказу Пятого управления КГБ. Он держал на коленях коричневый планшет и методично фиксировал хронометраж:
«13:14. Объект Ильин Ю.А. вступил в несанкционированный вербальный контакт с объектом Корзухина Н.В. у хозпостройки. Продолжительность — 2 мин. 40 сек. Характер беседы визуально доверительный. Фотофиксация объективом ТАИР-3 выполнена».
Вечером эта плёнка и свежие отпечатки фотофиксации лягут на стол Шеховцову в папку с надписью «Материалы оперативной проверки № 448 (Ильин)». Полковник внимательно рассмотрит пыльные июньские Мытищи через лупу, задержит взгляд на лице Нины и тихо произнесёт:
— Ишь ты, санэпидемстанция.
V. Лето на станции
(1975)
К лету Ильин ездил в Мытищи раз в две недели. Для Цуканова он придумал легенду про «мониторинг режимных объектов в зоне магистрали» — это звучало правдоподобно, магистраль «Литер М» действительно проходила под станцией № 3. Цуканов кивал и не спрашивал подробностей. Он ценил людей, умеющих работать без лишних слов и без инструкций.
Ильин и Нина разговаривали обычно по пятнадцать минут, иногда по двадцать, во время её перерыва, у той же деревянной скамейки. Ничего лишнего: погода, её маленький огород под Мытищами — шесть соток, доставшихся от мужа. Однажды она спросила, что он читает, и он почему-то не задумываясь сказал правду — «Ключевского». Она ответила «а, история» — без удивления, просто приняла к сведению.
Он не знал, что происходит. Это не было влюблённостью в том смысле, в каком он понимал это слово, — это не было ничем острым, тревожащим, требующим. Это было что-то невесомое. Рядом с ней воздух становился другим — плотнее, что ли, и в то же время чище. Как за городом. Впрочем, они и были за городом, за большим городом.
В августе она принесла на станцию яблоки со своего огорода — маленькие, невзрачные снаружи, но удивительно сочные. Угостила дежурного, угостила слесарей. Одно оставила на скамейке. Он понял, что для него, он подошёл позже, когда её уже не было рядом, и яблоко лежало именно там, где он обычно садился.
Яблоко было с кислинкой, но довольновкусным.
Осенью он начал брать с собой что-то к чаю — иногда сушки, иногда пряники, за которыми специально заезжал в бывшую “Филипповскую”. Клал обычно на скамейку рядом с ней. Она принимала подарки без комментариев, как должное.
Но за пределами этой скамейки кольцо наблюдения за ним не ослабевало. Шеховцов не спускал глаз с маршрутов Ильина. Каждую вторую пятницу незаметная в ежедневном потоке машина Кротова фиксировала одно и то же: майор КГБ сидит на ошкуренном бревне рядом с дочерью бывшего репрессированного и молча грызёт кривые яблоки или московские сушки.
— Сентиментальность, — Шеховцов брезгливо бросил очередной рапорт наружки в сейф. — Самый верный признак размягчения коры. У Цуканова, кстати, интересные графики завелись в последнее время — мне уже принесли. Мытищинский туман посильнее Лондонского будет…
Кротов!
Капитан вырос в дверях.
— Слушаю, товарищ полковник.
— На рожон не лезть. Ильина не трогать, пока он сам не полезет вглубь коллектора. Но дежурного на станции замени на нашего человека. Того мужика там, с носом в прожилках — на пенсию по здоровью. Поставишь туда сержанта из резерва. Пусть слушает, о чём они молчат.
В октябре Ильин остался до конца её смены. Она вышла из ворот в шесть вечера, и он шёл рядом до автобусной остановки. Двадцать минут через осенние Мытищи. Жёлтые листья, бездонные лужи, запах дыма из трубы котельной. Они почти не говорили — просто шли.
Новый дежурный, подтянутый сорокалетний «сверхсрочник» в замасленном комбинезоне, провожал их взглядом из окна проходной, аккуратно занося время выхода в служебный блокнот.
У остановки она сказала: «Вы каждый раз уезжаете в Москву?»
— Да.
— Там, наверное, шумно.
— Да, — сказал он. — Шумно.
Подошёл автобус. Она кивнула ему и села в автобус. Он остался на остановке — ему было в другую сторону, к своей машине
Стоял и смотрел, как автобус уходит по раскисшей осенней дороге. На противоположной стороне, у пустого овощного ларька, тускло горели подфарники незаметного ВАЗ-2101 Кротова. Ильин поднял воротник пальто и пошёл пешком к железнодорожной платформе. Машину он нарочно оставил там — ему нужно было пройтись и подумать.
VI. Что он знал о ней
(досье, октябрь 1975)
Ночью в кабинете он снова открыл её личное дело.
Нина Васильевна Корзухина, 1931 года рождения. Отец арестован, когда ей было шесть лет. Мать работала на ткацкой фабрике — умерла в пятьдесят восьмом. В школе была отличницей, хотела в педагогический, но с такой биографией не взяли. Закончила курсы технического персонала. Вышла замуж в пятьдесят четвёртом, ещё мама была жива, — Пётр Корзухин, слесарь, человек тихий и незаметный, судя по скудным рабочим характеристикам. Умер от инсульта внезапно, в тридцать два года — ровно в том возрасте, в котором сама она осталась вдовой. Больше не выходила замуж. Жила одна.
В деле была фотография — казённая, на пропуск. Она смотрела в объектив прямо, без улыбки, без выражения. Так смотрят люди, которые давно перестали думать о своём лице. И о смотрящих на это лицо.
Ильин долго вглядывалсяв фотографию. Думал: она прожила столько лет под этой тяжестью — отец-враг народа, потом муж-покойник, потом — с ведром и шваброй в сыром гудящем насосном зале. И ни злобы, ни горечи. Она просто переносила это, как переносят погоду: не жалуясь, не объясняя.
Он положил фотографию обратно. Закрыл дело. Потом открыл снова и ещё долго сидел в тишине.
Между ними существовал не просто категорический запрет на любое неформальное общение — между ними непреодолимой стеной стояла вся надзорная система, весь стальной механизм, который он сам же и обслуживал. Об этом следовало помнить.
Шеховцов прошёл в кабинет Ильина, швырнул на стол тонкую картонную папку и сел.
— Читай, майор, — тихо, с астматическим придыханием сказал полковник.
Ильин открыл папку. Внутри лежали свежие фотографии. Насосная станция. Скамейка. Он сам кладёт на доски сверток с сушками. Нина, протягивающая руку. На следующем снимке — они идут к автобусу, плечом к плечу, сквозь мокрую листву.
— Я поставил смотреть за тобой седьмой отдел, Юра, — Шеховцов постучал ногтем по снимку. — Не зря поставил. Скажи мне: о чём офицер КГБ может тридцать минут молчать с дочерью расстрелянного? О Ключевском? Или о том, как её папаша саботировал укладку труб для товарища Генриха Ягоды?
Ильин не ответил. Он аккуратно закрыл дело Нины, положил его поверх снимков наружки — словно защищая её тонким бумажным щитом.
— Она обычная баба, Олег Дмитриевич. Моет пол. Следит за аварийными сигналами. Станция — режимный объект магистрали «Литер М». Я проверял уязвимость человеческого фактора. Контакт оперативно оправдан.
Шеховцов горько, коротко рассмеялся.
— Человеческий фактор? Ты себя в зеркале видел, Юра? У тебя взгляд стал как у монаха с нашей картины. Дочь врага народа двадцать лет имеет доступ к резервуарам, из которых пьёт Политбюро. И ты прикармливаешь её пряниками из “Филипповской”.
Полковник поднялся, оперся тяжёлыми кулаками о стол, наклоняясь к самому лицу Ильина.
— Я забираю у тебя технический контроль над Третьей станцией. Завтра там дежурит мой человек. Каждое ведро, каждую каплю, которую эта баба выльет в коллектор, будут фиксировать химики из спецлаборатории. А ты сиди здесь. И молись, майор, чтобы в этой воде не нашли ничего, кроме хлорки. Потому что если найдут — вы с ней сядете в один вагон. На восток.
Шеховцов повернулся и вышел. Дверь закрылась со привычным сухим щелчком.
Ильин выключил настольную лампу. В темноте думал о том, что дочь репрессированного и офицер КГБ не могут просто сидеть на скамейке и есть яблоки, пряники и сушки. Что это невозможно. Что он должен был прекратить ездить в Мытищи по личным соображениям — оставить только служебные визиты, минимальные, по делу.
Рапорта он не написал. И знал, что через три дня, несмотря на Шеховцова, лаборатории и седьмой отдел, поедет снова. Потому что если не поедет — Нина останется один на один с Системой, которая уже начала сжимать свои стальные челюсти, чтобы заглотнуть её во второй раз.
Следующим вечером, возвращаясь в крыло Пятого управления из столовой, он остановился у репродукции Перовского «Чаепития в Мытищах» — вспомнил слова Шеховцова про монаха и захотел понять, о чём тот вообще говорил. Огромная, в тяжёлой багетной раме, она висела здесь уже столько лет и он проходил мимо сотни раз — но только сейчас он вгляделся в детали.
На картине за столом в тени деревьев сидит толстый, распаренный монах, который лениво дует на блюдечко с горячим чаем. Рядом с ним стоит оборванный слепой солдат-инвалид на деревянном протезе — с Георгиевским крестом на потрепанной шинели, и босоногий мальчик-поводырь, протягивающий картуз для милостыни. Молодая служанка с кувшином в руке мягко, но непреклонно упирается ладонью в грудь ветерана, не подпуская нищих к сытому священнослужителю.
Ильин подумал, что Мытищи и Москва за эти сто лет ничуть не изменились. Всё то же глухое разделение мира на два мира. В одном — сытая, обложенная бархатным зелёным сукном номенклатурная Москва пьёт лимитированную мытищинскую воду и рассуждает о скорой победе коммунизма. В другом — дочь расстрелянного инженера двадцать с лишним лет возит серой мешковиной по бетонному полу, собирая грязные капли, и молча несёт своё одиночество, как тот безногий солдат — свою старую медаль.
И вся эта государственная безопасность, вся эта «Амплитуда», вся эта скрытая прослушка нужны были лишь для одного: охранять покой пьющего из блюдечка монаха от ровного тяжёлого взгляда бабы с оцинкованным ведром
— Любуешься, майор? — раздался сзади сухой, прокуренный голос Шеховцова. — Точная картина. Только помни, Юра: мы на этом полотне — не солдат и не мальчик. И даже не баба с кувшином и самоваром. Мы — тот самый запрет, невидимый забор, который удерживает эту нищету от того, чтобы она подошла к столу слишком близко. Прикармливать её сушками не надо. Забор должен быть глухим и надежным.
VII. Накладка на Спиридоновке
(Москва, ноябрь 1981)
Шесть последних лет Ильин совмещал два задания. Дело «Амплитуда» медленно разворачивалось в его голове как карта, на которой при увеличении масштаба проявляются дороги, которых раньше не было видно. Мытищи же оставались Мытищами.
В ноябре восемьдесят первого Шеховцов, по просьбе Цуканова (два года как переведённого из Академии наук в кадры Комитета и уже полковника), дал ему новое поручение: наблюдение за закрытым заседанием в особняке на Спиридоновке. Плановое, не срочное. Ильин сидел в каморке за стеной Малого зала, смотрел через скрытый глазок «кукушки» на стол с зелёным сукном. В каморке пахло перегретой медью аппаратуры «Троян» и резким обкомовским табаком.
За его плечом стоял Шеховцов. Шеховцов не смотрел на Брежнева. Он смотрел на молодого гостя из Свердловска — человека с тяжёлым взглядом и пудовыми кулаками, чьи руки лежали на зелёном сукне, как два молота. У Свердловского первого секретаря мытищинской спец. воды не водилось — он сидел на суровом уральском пайке и требовал чрезвычайных мер в сельском хозяйстве.
— Мы должны заставить их работать! — голос уральского гостя вибрировал в динамиках наушников. — За повторное опоздание на работу на посевной и уборочной— три года трудовых лагерей! Только страх вернёт показатели!
Шеховцов сзади одобрительно хмыкнул и прошептал: «Правильно стелет. Наш человек. Сталинская закваска».
Брежнев слушал уральца, благодушно улыбаясь, и то и дело отхлёбывал чай из голубой фарфоровой чашки. Чай был заварен на воде «Мафусаил» — той самой, которую много лет распределяли строго среди высших чинов партии, достойных долголетия, — на воде из скважины № 7-бис Мытищинского узла.
У свердловского оратора вдруг пересохло в горле. Не прерывая речи, он машинально протянул руку, схватил стоявшую рядом чашку, предназначавшуюся для Генерального, и осушил её до дна.
Ильин затаил дыхание.
Свердловский секретарь поставил чашку. Набрал воздуха, чтобы выкрикнуть следующий лозунг об усилении диктатуры пролетариата на современном этапе...
И замер.
В наушниках растеклась клейкая тишина. Тяжёлая хищная челюсть уральца медленно расслабилась. Кулаки разжались. Он почему-то посмотрел в сторону скрытой каморки. Глаза стали чистыми и беззащитными — так дети смотрят на незнакомые пейзажи из вагона эспресса.
— Леонид Ильич... — тихо, с глубокой растерянностью сказал уральский первый секретарь. — А ведь колхозники-то... они же тоже люди. Бабы у них в деревнях без сапог ходят. Куда ж мы их ещё давить-то? Им помочь надо. Тракторов больше дать, что ли.
Шеховцов за спиной Ильина судорожно выдохнул. Его пальцы вцепились в плечо Юрия с такой силой, что хрустнули суставы.
— Зараза, — тихо, с ледяным ужасом произнёс Шеховцов. — Это не ревизионизм, Ильин. Это биологическая диверсия. Кто-то облучает их прямо в зале. Ищи, майор. Ищи, иначе я сам переверну эту богодельную Москву вверх дном.
В зале Черненко кивнул и записал что-то в блокнот. Брежнев улыбнулся: «Вот, молодец. Пиши, Костя, — выделить Свердловску дополнительные средства на социалку».
Ильин в скрытой каморке медленно опустил карандаш. Смотрел через глазок на пустую фарфоровую чашку.
Он не записал ничего. Просто смотрел на голубую чашку.
Потом встал, взял пальто и вышел, не сказав дежурному на посту ни слова.
На улице было холодно. Он шёл по ноябрьской Спиридоновке и думал об одном: вот все и сошлось.
Заговор не в еде, не в воздухе, не в облучении. Заговор не в гипнозе. Заговор растворен в воде. Заговор в обоих смыслах слова. В той самой воде, которую качает насосная станция № 3. Которую обслуживает каждое утро с шести часов утра Нина Васильевна Корзухина, дочь врага народа.
Он остановился посреди тротуара.
Если он напишет рапорт — её проверят. Не как случайного свидетеля. Как человека, который двадцать с лишним лет обслуживает режимный объект, через который проходит вода, столько лет разрушающая стальную волю советского руководства. Дочь репрессированного — этого хватит любому следователю в Пятом управлении. А Шеховцов уже висит у них на хвосте.
Он стоял в ноябрьском московском тумане под тусклым фонарём и впервые за последние восемь лет службы в служебное время думал не о деле.
VIII. Зима
(Мытищи, декабрь 1981 – февраль 1982)
Он приехал в Мытищи через неделю. Нина была во дворе — убирала пушистый снег вокруг крыльца насосного зала. Деревянная лопата со стальной полосой внизу, методичные взмахи, облачка пара изо рта на морозе.
— А вы ведь на самом деле не из санэпидстанции? — сказала она, не оборачиваясь. Она издалека узнала его по шагам.
— Да.
— Я знаю. — Она кивнула. — Давно уже знаю. Люди из санэпидстанции не смотрят так на вентили и трубы.
— Как?
— Как будто насквозь. — Она отставила лопату. — Чай будете? У нас остался кипяток в каморке.
Это был первый раз, когда она его позвала.
В каморке на столе стоял облупленный эмалированный чайник, лежал видавший виды кипятильник, три потемневшие алюминиевые кружки и почти полная коробка сахара-рафинада. Новый дежурный, присланный Шеховцовым, сразу куда-то ушёл — деликатно, как будто что-то знал, но на самом деле просто менял катушку в скрытом магнитофоне за тонкой перегородкой.
Они сидели по разные стороны маленького стола. Чай был горячим и очень крепким.
— Вы за нашей станцией следите? — спросила она.
— Я не могу об этом говорить.
— Понятно. — Она подула на кружку. — Папу тоже так взяли. Пришли, ничего не объяснили. Сказали, что не могут ничего говорить. Просто увели. Навсегда.
Ильин сжал кружку двумя руками. Рукам стало горячо.
— Мне было шесть лет, — сказала она без надрыва, просто сообщила факт. — Я не плакала тогда. Не понимала. Потом понимала, но уже не плакала. Некогда было.
— Его же реабилитировали, — сказал он. Это было глупо и даже жестоко — говорить сейчас ей это.
— Посмертно. — Она согласно кивнула. — Это значит, что наше государство извинилось перед его могилой. Очень утешительно. Шляпу сняли.
Он молчал. За стеной едва слышно, на грани человеческого восприятия, шуршала тонкая магнитная лента спецаппаратуры. Или тонкая проволока, если дежурному доверили технику посерьезней. Ильин знал эти звуки. Знал, что каждое её и его слово сейчас пишется для личного доклада Шеховцову.
— Вы хороший человек? — вдруг спросила она. Не с вызовом, без иронии — просто спросила, как спрашивают о профессии или о погоде.
— Не знаю, — сказал он честно.
— Я тоже не знаю. — Она посмотрела на него. — Но вы яблоко тогда не выбросили. Значит, что-то человеческое в вас есть.
Он не понял, что она имеет в виду и взглянул на нее удивленно. Она не стала объяснять.
Они допили чай. Он сразу уехал. Дорогой он думал о том, что она сказала «что-то человеческое в вас есть». И что это, пожалуй, была лучшая оценка, которую ему ставили за последние годы службы.
IX. Февраль
(1982)
В феврале она пустила его на станцию одного — вместо дежурного. Дала ключ от подземного коллектора, где Ильин раньше не был. Сержант Шеховцова в этот час ушёл, закрывать дальние ворота и менять там замок, и у них было примерно сорок минут.
— Там в самом низу есть место, где трубы совсем старые, довоенные, — сказала она. — Там даже иначе пахнет. Вы, наверное, об этом и хотите знать.
Он спустился по железной лестнице в темноту. Включил казённый фонарик.
Она была права. Здесь трубы были другими — тёмное, почти чёрное железо тридцатых годов, покрытое белесым налётом минеральных отложений. И запах действительно менялся — становился тоньше и тише, суше, и в нём было что-то, что Ильин не мог описать словами. Что-то очень старое, но испорченное временем. Не затхлость — скорее наоборот: как воздух в сосновом бору после дождя, только слаще.
Он провёл там почти час. Замерял рулеткой разводку труб, записывал показания настенных термометров, зарисовывал схему трубопровода. Находил точку, где старая, “Ягодинских” времён, магистраль соединялась с новой разводкой пятидесятых годов.
Здесь, в самом дальнем тупике довоенного лабиринта, луч фонарика выхватил из темноты глубокую нишу. На стыке вековых гранитных плит проступали следы старого бурения, а на полу лежали полусгнившие обломки прежней опалубки. Из крошечной трещины в камне медленно, капля за каплей, сочилась влага. Ильин подставил палец, лизнул — вода была ледяной, почти безвкусной, но язык на секунду онемел, а в голове прояснилось так, словно он только что вышел из долгого, тяжёлого обморока.
Когда поднялся — она стояла у лестницы со своим фонарём наготове. Из темноты за её спиной долетал слабый шорох: сержант Кротова возвращался с обхода.
— Нашли что искали?
— Нашёл, — сказал он.
— Хорошо. Туда редко кто доходит. — Она повернулась и пошла в насосный зал. Потом остановилась. — Юрий.
Он подождал.
— Вы вернётесь ещё?
— Да, — сказал он.
— Только тогда уж вернитесь не по работе, — сказала она. Не в его сторону сказала — в сторону гудящих помп. — Когда уже найдёте всё, что искали — приезжайте просто так. Если захочется. Я что-нибудь испеку к чаю.
Она ушла. Ильин стоял в насосном зале, слушал, как качают воду помпы, и понимал, что уже почти семь лет не может назвать то, что происходит между ними, правильным словом. Что правильного слова, наверное, и нет. Что есть только этот гудящий зал, и запах старого металла, и её голос, медленно уплывающий в гул могучих машин. И тень полковника Шеховцова, которая уже невидимо легла на эти чёрные довоенные трубы, как в старом немом кино.