IV. Второй визит
(апрель 1978)
Он вернулся туда в апреле. Без объяснений для себя — просто поехал. Сказал охраннику снова про санэпидстанцию, получил разрешение на повторный осмотр подземных коммуникаций.
На этот раз она была во дворе. Сидела на деревянной скамейке — большое ошкуренное бревно у стены — и ела бутерброд из газетного свёртка. Чёрный хлеб и что-то вроде докторской. Перерыв.
Ильин прошёл мимо, потом остановился. Это было против всех правил, он знал. Оперативник не разговаривает с объектами наблюдения просто так.
— Холодно ещё, — сказал он.
Она посмотрела на него без удивления. Как будто незнакомые мужчины в штатском регулярно заговаривали с ней на скамейке возле работы.
— Апрель, — сказала она. — Скоро потеплеет.
Он не уходил. Это было глупо и необъяснимо.
— Вы здесь давно работаете?
— Давно. — Она откусила хлеб с колбасой, прожевала. — Вы из санэпидстанции?
— Да.
— Значит, второй раз приезжаете. Первый раз в марте были.
Он почувствовал неприятное: она его запомнила. Это означало — наблюдательна. Или тут почти не бывает чужих, а он заметный чужой. Первое было опасно для дела. Второе — непонятно и почему-то тревожащим.
— Запомнили, — сказал он.
— У нас гости редко бывают. — Она пожала плечами.
Они помолчали. Со стороны берёз тянуло холодным влажным воздухом, пахло подтаявшим снегом и прошлогодней листвой.
— Как вас зовут? — спросил он. Он уже знал. Но спросил.
— Нина.
— Юрий, — сказал он. Не фамилию, не звание.
Она кивнула и снова откусила хлеб с колбасой. Разговор был окончен — она это обозначила очень просто, без грубости, просто перестала на него смотреть. Вернулась к своему обеду.
Ильин пошёл к дежурному, спустился в подземный коллектор. Смотрел на трубы и думал о другом.
В это же время в трёхстах метрах от бетонного забора станции, на раскисшей обочине шоссе, стояла серая «копейка» ВАЗ-2101 с заляпанными грязью номерами. Внешне — обычные Жигули, но под капотом сыто урчал форсированный мотор, а за рулём сидел капитан Кротов из седьмого («наружного») отдела Пятого управления КГБ. Он держал на коленях коричневый планшет и методично фиксировал хронометраж:
«13:14. Объект Ильин Ю.А. вступил в несанкционированный вербальный контакт с объектом Корзухина Н.В. у хозпостройки. Продолжительность — 2 мин. 40 сек. Характер беседы визуально доверительный. Фотофиксация объективом ТАИР-3 выполнена».
Вечером эта плёнка фотофиксации ляжет на стол Шеховцову в папку с надписью «Материалы оперативной проверки № 448 (Ильин)». Полковник внимательно рассмотрит мокрые апрельские Мытищи через лупу, задержит взгляд на лице Нины и тихо произнесёт:
— Ишь ты, санэпидемстанция.
V. Лето на станции
(1978–1979)
К лету Ильин ездил в Мытищи раз в две недели. Для Цуканова он придумал легенду про «мониторинг режимных объектов в зоне магистрали» — это звучало правдоподобно, магистраль «Литер М» действительно проходила под станцией № 3. Цуканов кивал и не спрашивал подробностей. Он ценил людей, умеющих работать без лишних слов.
Ильин и Нина разговаривали по пятнадцать минут, иногда по двадцать, во время её перерыва, у той же деревянной скамейки. Ничего лишнего. Погода. Её маленький огород под Мытищами — шесть соток, доставшихся от мужа. Однажды она спросила, что он читает, и он почему-то не соврал, сказал «Ключевского». Она ответила «а, история» — без удивления, просто приняла к сведению.
Он не знал, что происходит. Это не было влюблённостью в том смысле, в каком он понимал это слово, — острым, тревожащим, требующим. Это было что-то невесомое. Рядом с ней воздух становился другим — плотнее, что ли, и в то же время чище. Как за городом.
В августе она принесла на станцию яблоки со своего огорода — маленькие, кривые, невзрачные снаружи. Угостила дежурного, угостила слесарей. Одно оставила на скамейке. Он понял, что для него, потому что подошёл позже, когда её уже не было, и яблоко лежало именно там, где он обычно садился.
Яблоко было кислым, но очень сочным.
Осенью он начал брать с собой что-то к чаю — иногда сушки, иногда пряники. Клал на скамейку рядом с ней. Она принимала подарки без комментариев, как будто так и надо.
Но за пределами этой скамейки кольцо наблюдения за ним сужалось. Шеховцов не спускал глаз с маршрутов Ильина. Каждую вторую пятницу незаметная в гражданском потоке машина Кротова фиксировала одно и то же: майор КГБ сидит на ошкуренном бревне рядом с дочерью репрессированного и молча грызёт кривые яблоки или московские сушки.
— Сентиментальность, — Шеховцов брезгливо бросил очередной рапорт наружки в сейф. — Самый верный признак размягчения коры. Вода уже добралась до его мозгов, даже пить не надо — достаточно подышать этим мытищинским туманом. Кротов!
Капитан вырос в дверях.
— Слушаю, товарищ полковник.
— На рожон не лезть. Ильина не трогать, пока он сам не полезет вглубь коллектора. Но дежурного на станции замени на нашего человека. Этого мужика там, с носом в прожилках — на пенсию по здоровью. Поставишь туда сержанта из резерва. Пусть слушает, о чём они молчат.
В октябре Ильин остался до конца её смены. Она вышла из ворот в шесть вечера, и он шёл рядом до автобусной остановки. Двадцать минут через осенние Мытищи. Жёлтые листья, лужи, запах дыма из трубы котельной. Они почти не говорили — просто шли.
Новый дежурный, подтянутый сорокалетний «сверхсрочник» в замасленном комбинезоне, провожал их взглядом из окна проходной, аккуратно занося время выхода в служебный блокнот.
У остановки она сказала: «Вы каждый раз уезжаете в Москву?»
— Да.
— Там, наверное, шумно.
— Да, — сказал он. — Шумно.
Подошёл автобус. Она кивнула ему и вошла. Он остался на остановке — ему было в другую сторону.
Стоял и смотрел, как автобус уходит по раскисшей осенней дороге. На противоположной стороне, у пустого овощного ларька, тускло горели подфарники незаметного ВАЗ-2103 Кротова. Ильин поднял воротник пальто и пошёл пешком к железнодорожной платформе. Машину он нарочно оставил там — ему нужно было пройтись и подумать.
VI. Что он знал о ней
(досье, октябрь 1978)
Ночью в кабинете он снова открыл её личное дело.
Нина Васильевна Корзухина, 1931 года рождения. Отец арестован, когда ей было шесть лет. Мать работала на ткацкой фабрике — умерла в пятьдесят восьмом. В школе была отличницей, хотела в педагогический, но с такой биографией не взяли. Закончила курсы технического персонала. Вышла замуж в пятьдесят четвёртом, ещё мама была жива, — Пётр Корзухин, слесарь, человек тихий и незаметный, судя по скудным характеристикам. Умер от инсульта внезапно, в тридцать два года, оставив её вдовой — тоже в тридцать два. Больше не выходила замуж. Жила одна.
В деле была фотография — казённая, на пропуск. Она смотрела в объектив прямо, без улыбки, без выражения. Так смотрят люди, которые давно перестали думать о своём лице.
Ильин долго смотрел на фотографию. Думал: она прожила столько лет под этой тяжестью — отец-враг народа, потом муж-покойник, потом — с ведром и шваброй в сыром гудящем насосном зале. И ни злобы, ни горечи. Она просто переносила это, как переносят погоду: не жалуясь, не объясняя.
Он положил фотографию обратно. Закрыл дело. Потом открыл снова и долго сидел в тишине.
Между ними был не просто запрет на любое неформальное общение — между ними был весь суровый аппарат, вся система, весь многолетний механизм, который он сам представлял и обслуживал. Об этом следовало помнить.
Шеховцов прошёл в кабинет Ильина, швырнул на стол тонкую картонную папку и сел.
— Читай, майор, — тихо, с астматическим придыханием сказал полковник.
Ильин открыл папку. Внутри лежали свежие отпечатки. Насосная станция. Скамейка. Он сам кладёт на доски сверток с сушками. Нина, протягивающая руку. На следующем снимке — они идут к автобусу, плечом к плечу, сквозь мокрую листву.
— Это седьмой отдел, Юра, — Шеховцов постучал ногтем по снимку. — Они едят свой хлеб не зря. Скажи мне: о чём офицер КГБ может тридцать минут молчать с дочерью расстрелянного? О Ключевском? Или о том, как её папаша саботировал укладку труб для товарища Ягоды?
Ильин не ответил. Он аккуратно закрыл дело Нины, положил его поверх снимков наружки — словно защищая её бумажным щитом.
— Она обычная баба, Олег Дмитриевич. Моет пол. Станция — режимный объект магистрали «Литер М». Я проверял уязвимость человеческого фактора. Контакт оперативно оправдан.
Шеховцов горько, коротко рассмеялся.
— Человеческий фактор? Ты себя в зеркале видел, Юра? У тебя взгляд стал как у монаха с той картины. Дочь врага народа двадцать лет имеет доступ к резервуарам, из которых пьёт Политбюро. И ты прикармливаешь её пряниками.
Полковник поднялся, оперся тяжёлыми кулаками о стол, наклоняясь к самому лицу Ильина.
— Я забираю у тебя технический контроль над Третьей станцией. Завтра там дежурит мой человек. Каждое ведро, каждую каплю, которую эта баба выльет в коллектор, будут фиксировать химики из спецлаборатории. А ты сиди здесь. И молись, майор, чтобы в этой воде не нашли ничего, кроме хлорки. Потому что если найдут — вы с ней сядете в один вагон. На восток.
Шеховцов повернулся и вышел. Дверь закрылась со знакомым сухим щелчком.
Ильин выключил настольную лампу. В темноте думал о том, что дочь репрессированного и офицер КГБ не могут просто сидеть на скамейке и есть яблоки. Что это невозможно. Что он должен прекратить ездить в Мытищи по личным соображениям — оставить только служебные визиты, минимальные, по делу.
Рапорта он не написал. И знал, что через три дня, несмотря на Шеховцова, лаборатории и седьмой отдел, поедет снова. Потому что если не поедет — Нина останется один на один с Системой, которая уже начала сжимать свои челюсти, чтобы заглотнуть её во второй раз.
Следующим вечером, возвращаясь в крыло Пятого управления из столовой, он остановился у репродукции перовского «Чаепития в Мытищах». Огромная, в тяжёлой багетной раме, она висела здесь столько лет и он проходил мимо сотни раз — но только сейчас, после сообщения о рапорте наружки, он вгляделся в детали.
На картине толстый монах лениво дул на блюдечко с чаем, а рядом, у забора, стоял оборванный безногий солдат с Георгиевским крестом и мальчик в рваной рубахе. Хозяйка дома угодливо подливала чай из самовара.
Ильин подумал, что Мытищи и Москва за эти сто лет ничуть не изменились. Всё то же глухое разделение мира на два пласта. В одном — сытая, обложенная бархатным зелёным сукном номенклатурная Москва пьёт мытищинскую воду и рассуждает о скорой победе коммунизма. В другом — дочь расстрелянного инженера двадцать с лишним лет возит серой мешковиной по бетонному полу, собирая грязные капли, и молча несёт своё одиночество, как тот безногий солдат — свою старую медаль.
И вся эта государственная безопасность, вся эта «Амплитуда», все эти скрытые микрофоны в каморке нужны были лишь для одного: охранять покой пьющего из блюдечка монаха от ровного тяжёлого взгляда бабы с оцинкованным ведром.
— Любуешься, майор? — раздался сзади сухой, прокуренный голос Шеховцова. — Точная картина. Только помни, Юра: мы на этом полотне — не солдат и не мальчик. И даже не баба с самоваром. Мы — тот самый забор, который удерживает эту нищету от того, чтобы она не подошла к столу слишком близко. Прикармливать её сушками не надо. Забор должен быть глухим и плотным.
VII. Накладка в Гранатном
(Москва, ноябрь 1981)
Три последних года Ильин совмещал два задания. Дело «Амплитуда» медленно разворачивалось в его голове как карта, на которой проявляются дороги, которых раньше не было. Мытищи оставались Мытищами.
В ноябре восемьдесят первого Цуканов, уже полковник, дал ему новое поручение: наблюдение за закрытым заседанием в особняке в Гранатном переулке. Плановое, не срочное. Ильин сидел в каморке за стеной Малого зала, смотрел через скрытый глазок «кукушки» на стол с зелёным сукном. В каморке пахло перегретой медью аппаратуры «Троян» и резким обкомовским табаком.
За его плечом стоял Шеховцов. Шеховцов не смотрел на Брежнева. Он смотрел на молодого гостя из Свердловска — человека с тяжёлым взглядом и пудовыми кулаками, чьи руки лежали на зелёном сукне, как два молота. У Свердловского первого секретаря мытищинской воды не водилось — он сидел на суровом уральском пайке и требовал чрезвычайных мер в сельском хозяйстве.
— Мы должны заставить их работать! — голос уральского гостя вибрировал в динамиках наушников. — За опоздание на работу на посевной и уборочной— три года! Только страх вернёт показатели!
Шеховцов сзади одобрительно шевельнул губами: «Правильно стелет. Наш человек. Сталинская закваска».
Брежнев слушал его, благодушно улыбаясь, и то и дело отхлёбывал чай из голубой фарфоровой чашки. Чай был заварен на воде «Мафусаил» — той самой, которую много лет распределяли строго среди высших чинов партии, достойных долголетия, — на воде из скважины № 7-бис Мытищинского узла.
У свердловского оратора вдруг пересохло в горле. Не прерывая речи, он машинально протянул руку, схватил стоявшую рядом чашку, предназначавшуюся для Генерального, и осушил её до дна.
Ильин затаил дыхание.
Свердловский секретарь поставил чашку. Набрал воздуха, чтобы выкрикнуть следующий лозунг об усилении диктатуры пролетариата...
И замер.
В наушниках растеклась клейкая тишина. Тяжёлая хищная челюсть уральца медленно расслабилась. Кулаки разжались. Он почему-то посмотрел в сторону скрытой каморки. Глаза стали чистыми и беззащитными — так смотрят на незнакомые пейзажи.
— Леонид Ильич... — тихо, с глубокой растерянностью сказал уральский первый секретарь. — А ведь колхозники-то... они же тоже люди. Бабы у них в деревнях без сапог ходят. Куда ж мы их ещё давить-то? Им помочь надо. Тракторов больше дать, что ли.
Шеховцов за спиной Ильина судорожно выдохнул. Его пальцы вцепились в плечо Юрия с такой силой, что хрустнули суставы.
— Зараза, — тихо, с ледяным ужасом произнёс Шеховцов. — Это не ревизионизм, Ильин. Это биологическая диверсия. Кто-то облучает их прямо в зале. Ищи, майор. Ищи, иначе я сам переверну эту богодельную Москву вверх дном.
В зале Черненко кивнул и записал что-то в блокнот. Брежнев улыбнулся: «Вот, молодец. Пиши, Костя, — выделить Свердловску дополнительные средства на социалку».
Ильин в своей каморке медленно опустил карандаш. Смотрел через глазок на пустую фарфоровую чашку.
Он не записал ничего. Просто смотрел на голубую чашку.
Потом встал, взял пальто и вышел, не сказав дежурному ни слова.
На улице было холодно. Он шёл по ноябрьскому Гранатному переулку и думал об одном: вот оно.
Заговор не в воздухе. Заговор не в гипнозе. Заговор в воде. В той самой воде, которую качает насосная станция № 3. Которую запускает каждое утро в пять часов Нина Васильевна Корзухина, дочь врага народа.
Он остановился посреди тротуара.
Если он напишет рапорт — её проверят. Не как случайного свидетеля. Как человека, который двадцать с лишним лет обслуживает режимный объект, через который проходит вода, разрушающая стальную волю советского руководства. Дочь репрессированного — этого хватит любому следователю в Пятом управлении. А Шеховцов уже висит у них на хвосте.
Он стоял в ноябрьском московском переулке под тусклым фонарём и впервые за последние восемь лет службы думал не о деле.
VIII. Зима
(Мытищи, декабрь 1981 – февраль 1982)
Он приехал в Мытищи через неделю. Нина была во дворе — убирала пушистый снег с крыльца насосного зала. Деревянная лопата, методичные взмахи, облачко пара изо рта на морозе.
— Вы ведь не из санэпидстанции? — сказала она, не оборачиваясь. Она издалека слышала его шаги.
— Да.
— Я знаю. — Она кивнула. — Полгода уже знаю. Люди из санэпидстанции не смотрят так на трубы.
— Как?
— Как будто не трубы им интересны. — Она подняла лопату. — Чай будете? У нас остался кипяток в каморке.
Это был первый раз, когда она его позвала.
В каморке стоял облупленный эмалированный чайник, три алюминиевые кружки и почти полная коробка сахара-рафинада. Новый дежурный, присланный Шеховцовым, куда-то ушёл — деликатно, как будто знал, но на самом деле просто менял кассету в скрытом магнитофоне за тонкой перегородкой.
Они сидели по разные стороны маленького стола. Чай был горячим и очень крепким.
— Вы за станцией следите? — спросила она.
— Я не могу об этом говорить.
— Понятно. — Она подула на кружку. — Папу тоже так взяли. Пришли, ничего не объяснили. Сказали, что не могут ничего говорить. Просто увели. Навсегда.
Ильин сжал кружку двумя руками.
— Мне было шесть лет, — сказала она без надрыва, просто сообщила факт. — Я не плакала тогда. Не понимала. Потом понимала, но уже не плакала. Некогда было.
— Его реабилитировали, — сказал он. Это было глупо и даже жестоко — говорить сейчас ей это.
— Посмертно. — Она согласно кивнула. — Это значит, что государство извинилось перед его могилой. Очень утешительно.
Он молчал. За стеной едва слышно, на грани восприятия, шуршала тонкая магнитная лента спецаппаратуры. Ильин знал этот звук. Знал, что каждое её слово сейчас пишется на плёнку для личного доклада Шеховцову.
— Вы хороший человек? — вдруг спросила она. Не с вызовом, без иронии — просто спросила, как спрашивают о профессии или о погоде.
— Не знаю, — сказал он честно.
— Я тоже не знаю. — Она посмотрела на него. — Но вы яблоко тогда не выбросили. Значит, что-то человеческое в вас есть.
Он не понял, что она имеет в виду. Она не объяснила.
Они допили чай. Он уехал. Дорогой думал о том, что она сказала «что-то человеческое в вас есть». И что это, пожалуй, была лучшая оценка, которую ему ставили за последние восемь лет службы.
IX. Февраль
(1982)
В феврале она пустила его на станцию одного — без дежурного. Тот ушел на другой объект по срочному вызову. Дала ключ от подземного коллектора, где он раньше не был. Сержант Шеховцова в этот час тоде ушёл, запирать дальние ворота и менять там замок, и у них было примерно сорок минут.
— Там в самом низу есть место, где трубы старые, довоенные, — сказала она. — Там даже иначе пахнет. Вы, наверное, об этом и хотите знать.
Он спустился по железной лестнице в темноту. Включил фонарик.
Она была права. Здесь трубы были другими — тёмное, почти чёрное железо тридцатых годов, покрытое белесым налётом минеральных отложений. И запах действительно менялся — становился тише, суше, и в нём было что-то, что Ильин не мог описать словами. Что-то очень старое, но нетронутое временем. Не затхлость — скорее наоборот: как воздух в сосновом бору после дождя, только слаще.
Он провёл там час. Замерял рулеткой, зарисовывал схему трубопровода. Находил точку, где старая ягодинская магистраль соединялась с новой разводкой пятидесятых годов.
Здесь, в самом тупике довоенного лабиринта, луч фонарика выхватил из темноты глубокую нишу. На стыке вековых гранитных плит проступали следы старого бурения, а на полу лежали полусгнившие обломки сталинской опалубки. Из крошечной трещины в камне медленно, капля за каплей, сочилась влага. Ильин подставил палец, лизнул — вода была ледяной, почти безвкусной, но язык на секунду онемел, а в голове прояснилось так, словно он только что вышел из долгого, тяжёлого обморока.
Когда поднялся — она стояла у лестницы со своим фонарём. Из темноты за её спиной долетал слабый шорох: сержант Кротова возвращался с обхода.
— Нашли что искали?
— Нашёл, — сказал он.
— Хорошо. — Она повернулась и пошла в насосный зал. Потом остановилась. — Юрий.
Он подождал.
— Вы вернётесь ещё?
— Да, — сказал он.
— Только тогда уж вернитесь не по работе, — сказала она. Не в его сторону сказала — в сторону гудящих помп. — Когда уже найдёте всё, что искали — приезжайте просто так. Если захочется.
Она ушла. Ильин стоял в насосном зале, слушал, как качают воду помпы, и понимал, что уже три года не может назвать то, что происходит между ними, правильным словом. Что правильного слова, наверное, нет. Что есть только этот гудящий зал, и запах старого железа, и её голос, медленно уплывающий в гул могучих машин. И тень полковника Шеховцова, которая уже невидимо легла на эти чёрные довоенные трубы.